Кобыла, спотыкаясь и скользя, спустилась со склона, и, выехав на дорогу, я увидел другую тропу. Это было так естественно, что я даже не удивился и ни о чем не подумал. Тропа была узкая, заросшая и вела через дорогу в сторону, противоположную сосновой роще.
Я натянул повод, а когда кобыла заупрямилась и собралась свернуть на широкую тропу, ведущую к дому, я еще раз хлестнул ее. Она прижала уши и галопом ринулась по тропе.
Тропа кружила и петляла, так что нам почти тотчас же поневоле пришлось замедлить бег. Кобыла перешла на тяжелый короткий галоп. Мы двигались в том направлении, откуда донесся ужасный крик. Даже сейчас, в звездном свете, было видно, что по этой тропе совсем недавно кто-то прошел. По ней ходили так редко, что она почти вся заросла зимней травой и вереском, но кто-то только что пробивался через эти заросли. Тропа была такой мягкой, что даже скачущая лошадь двигалась почти бесшумно.
Я напряг слух — не скачет ли за мной Кадаль? — но его не было слышно. Мне только теперь пришло в голову, что они с мальчиком могли решить, что я испугался этого вопля и сбежал домой, как и приказывал мне Кадаль.
Я заставил Руфу перейти на шаг. Она охотно замедлила бег, вскинула голову и снова насторожила уши. Кобыла дрожала: она тоже слышала этот вопль. Впереди, шагах в трехстах, показалась прогалина; там было так светло, что я подумал, что лес, должно быть, кончается. Я насторожился, но впереди не было заметно никакого движения.
И вдруг я услышал впереди пение — такое тихое, что мне пришлось напрячь слух, чтобы убедиться, что это не ветер и не шум моря.
По спине у меня поползли мурашки. Теперь я понял, где сейчас Белазий и почему Ульфин так боится. И почему Белазий сказал нам, чтобы мы не сворачивали с дороги и вернулись домой до темноты.
Я выпрямился в седле. Мою кожу окатывало мелкими волнами жара — словно порывы ветра пролетают над водой. Дыхание мое участилось. Я подумал, уж не страх ли это, потом понял — нет, это от возбуждения. Я остановил кобылу, бесшумно соскользнул с седла, увел ее с тропы шага на три в лес, привязал к дереву и оставил там. Нога болела, когда я на нее наступал, но боль была вполне терпимой, и я вскоре забыл о ней, поспешно ковыляя в сторону просвета, туда, откуда слышалось пение.
Глава 9
Я был прав, когда думал, что море близко. Лес кончился, и я увидел перед собой морской залив, такой замкнутый, что поначалу я решил было, что это большое озеро. Но потом я ощутил соленый запах и увидел на узком галечном пляже скользкую полосу морских водорослей. Лес кончился резко; впереди виднелся глинистый обрыв, из которого торчали корни деревьев — берег был подмыт приливами. Узкий пляж покрывала галька, но местами, там, где в море впадали ручьи, расходились веером светлые полосы чистого песка. Вода в бухте была очень спокойной, словно лед еще не успел растаять после морозов, и впереди, бледной полоской на фоне темного леса, виднелся выход в открытое море. Справа, на юге, вздымался темный холм, поросший лесом; на севере, где склон был более пологим, росли большие дубы. Этот залив на первый взгляд казался превосходной гаванью, но он был очень мелок, и сейчас, при отливе, из воды выступали черные скалы и валуны, покрытые водорослями, блестящими в звездном свете.
В середине бухты лежал остров — точно в центре, так что я даже подумал было, что он рукотворный. Хотя островом он оказывался только во время прилива, а сейчас это был полуостров: овальный клочок суши, соединенный с берегом грубой дорожкой из камней. Вот она-то явно была создана человеческими руками. Она шла к острову, словно причальный канат к носу корабля. В ближайшем из мелких заливчиков, образованных дорожкой и берегом, лежали у воды несколько маленьких лодочек — кожаных челноков, — словно тюлени, выбравшиеся на сушу.
Здесь, у воды, все еще лежал туман — он висел на ветвях, словно рыбачьи сети, развешанные для просушки. Туман плыл над поверхностью воды, медленно расползаясь и истаивая, чтобы снова сгуститься где-нибудь в другом месте, и тихо курился над водой. У острова туман лежал так густо, что казалось, будто он плывет в облаках, и бледный свет звезд, отражаясь от тумана, освещал все достаточно ярко.
Остров был даже не овальной, а яйцевидной формы: он сужался к той стороне, куда вела дорожка, а к дальнему концу расширялся, и там поднимался небольшой холмик правильной формы, похожий на улей. Холмик был окружен кольцом стоячих камней, разорванным лишь в одном месте, так что проем образовал как бы ворота, к которым от дорожки вела колоннада стоячих камней.
Все было тихо и неподвижно. Если бы не темные силуэты лодок на берегу, я мог бы подумать, что этот вопль и пение лишь почудились мне. Я стоял на самом краю леса, обхватив левой рукой молодой ясень и опираясь на правую ногу. Глаза мои так привыкли к темноте, что мне казалось, что на острове светло как днем.
У подножия холма, там, где кончалась колоннада, внезапно появился огонек факела. Он на миг озарил отверстие в склоне холма и перед ним — человека в белом платье, держащего факел. Я только теперь увидел, что клубы тумана у подножия кромлеха на самом деле — неподвижные фигуры, тоже облаченные в белое. Когда вышедший из холма поднял факел, снова послышалось тихое пение со странным, неуловимым, блуждающим ритмом. Потом человек с факелом снова как бы ушел под землю. Я понял, что отверстие в склоне ведет в глубь земли и человек спускается по ступенькам в сердце холма. Прочие двинулись вслед за ним, толпясь у входа и исчезая, словно дым, уходящий в дверцу печи.
Пение продолжалось, но такое слабое и приглушенное, что теперь оно было больше похоже на гудение пчел в зимнем улье. Мелодии не было слышно — лишь ритм слабо трепетал в воздухе, ощутимый скорее кожей, чем на слух. Мало-помалу он становился все напряженнее и быстрее и в конце концов сделался жестким и учащенным — и сердце мое забилось быстрее вместе с ним…
Внезапно все затихло. Наступила тишина — полная тишина, но такая томительная, что у меня в горле встал ком от напряженного ожидания. Я обнаружил, что вышел из леса и стою на краю обрыва над берегом, расставив ноги и крепко упершись в землю, словно мое тело вросло корнями в почву и всасывало жизнь, как корни деревьев всасывают земные соки. И подобно тому, как растет и набухает почка на дереве, во мне росло и набухало напряжение, текущее из недр острова по пуповине дорожки и прорывающееся сквозь плоть и дух, так что, когда наконец раздался крик, мне почудилось, что это кричу я сам.
На этот раз крик был другой — тонкий, пронзительный, он мог означать все, что угодно, — от торжества до покорности и боли. Смертный крик, но не вопль жертвы, а крик убийцы.
И — тишина. Ночь была безмолвной и неподвижной. Остров казался закрытым ульем, и неизвестно, что ползало и гудело там внутри.
Потом предводитель — я решил, что это он, хотя на этот раз он был без факела, — внезапно возник в проходе, подобно призраку, и поднялся по ступеням. За ним вышли остальные, шагая друг за другом безмолвной процессией, медленной, ровной поступью. Они сходились и расходились, сплетая фигуры некоего танца, и наконец снова остановились, выстроившись двумя рядами вдоль кромлеха.
И снова наступила мертвая тишина. Потом предводитель вскинул руки.
И, словно повинуясь его сигналу, над холмом появился край луны, белый и сияющий, как клинок.
Предводитель снова вскричал — и этот, третий крик был приветственным и торжествующим. Он воздел руки над головой, как бы протягивая небу то, что он держал.
Толпа ответила ему. Сперва отозвался один ряд, затем другой.
Потом, когда луна оторвалась от вершины холма, жрец опустил руки, обернулся и протянул собравшимся то, что прежде предлагал богине. Толпа обступила его.
Я так внимательно наблюдал за церемонией, что вершилась в центре острова, что не заметил, как туман поднялся выше и заполз в самую колоннаду. Теперь мне снова казалось, что на острове толпятся не люди, а клубы тумана, которые скользят над землей, расходятся, расползаются…