Тут мне пришла в голову одна мысль, я шагнул за алтарь и отдернул тяжелый занавес. Так и есть: за занавесом оказалось помещение, полукруглая ниша, где, как видно, хранились разные вещи, в полутьме я разглядел составленные вместе табуреты, банки с ламповым маслом, священные сосуды. В задней стене была пробита узкая дверца.
Я прошел через нее и очутился в каморке, где, как видно, жил тот, кто смотрел за часовней. Это была маленькая квадратная пристройка у задней стены, с низким оконцем и наружной дверью, открывающейся прямо в лес. Я прошел ощупью, отворил дверь. В свете звезд я увидел близкую стену сосен, а у порога — сарай и поленницу под навесом, больше ничего.
При отворенной двери я стал разглядывать каморку. Там стояла деревянная кровать, заваленная грудой шкур и одеял, рядом табурет, столик, на столике чашка и тарелка с остатками недоеденной пищи. Я взял в руки чашку — в ней было до половины налито слабое вино. На столе свеча расплавилась и застыла лужицей воска. Свечной чад еще чувствовался в воздухе, смешанный с запахами вина и остывшей золы в очаге. Я тронул расплывшийся воск — он был еще теплый.
Я вернулся в часовню. Встал у алтаря. Снова позвал. Высоко под потолком — одно против другого — зияло два незастекленных оконца, и хозяин должен был услышать меня, если отошел не очень далеко. Однако ответа по-прежнему не было.
Вдруг большим бесшумным призраком в окошко влетела огромная белая сова и описала круг в полусвете под потолком. Я разглядел хищный клюв, широко раскинутые мягкие крылья, вытаращенные слепые и мудрые глаза. И так же бесшумно, точно призрак, птица вылетела вон. Это была всего только диллиан уэн, белая сова, которая в тех краях гнездится в каждой башне, в каждой развалине, но у меня от страха похолодела спина. Снаружи донесся протяжный, душераздирающий, жуткий совиный крик, а вслед за ним слабым эхом прозвучал человеческий стон.
Если бы он не застонал, я бы не нашел его до света. Он был в черном плаще с капюшоном и лежал ниц на краю поляны под деревьями у родника. Кувшин, выпавший у него из рук, указывал, какое дело его туда привело. Я нагнулся и бережно перевернул его на спину.
Это был старец, худой, изможденный — одни кости, хрупкие, как у цыпленка. Я удостоверился, что все они целы, поднял старца на руки и внес в часовню. Глаза его были полуоткрыты, но в сознание он не приходил, при свете лампы видно было, что одна сторона его лица как-то скошена — словно рука ваятеля напоследок провела по мягкой глине и сгладила черты. Я уложил его на кровать, тепло укутал. Возле очага лежала растопка, а в золе покоился камень, который раскаляют в огне и употребляют для обогрева. Я принес еще дров, развел огонь и, когда камень разогрелся, вытащил его, обернул тряпицей и положил к ступням старца. Больше я пока ничего не мог для него сделать, поэтому, задав корму кобыле, я приготовил еду также и себе и устроился подле угасающего огня дожидаться наступления утра.
Четыре дня я ходил за ним, и ни одна живая душа не появлялась у часовни — только лесные звери да дикие олени, да по ночам летала вокруг белая сова, словно ждала, когда пора будет сопровождать его душу в последний полет.
Я понимал, что он не поправится. Серые щеки его запали, вокруг рта легли те же синие тени, какие я видел на лицах умирающих солдат. По временам он, казалось, приходил в себя и сознавал мое присутствие. В такие минуты он бывал беспокоен, и я понимал, что его тревожит святилище. Я пытался заговорить с ним и уверить его, что все в порядке, но он как будто бы не понимал моих слов, и в конце концов я отдернул занавес, отделявший часовню от его каморки, так чтобы он сам мог видеть лампу, по-прежнему горевшую на алтаре.
Странное это было для меня время. Днем я хлопотал в часовне и ухаживал за старцем, а ночью почти все время бодрствовал над больным и вслушивался в его бессвязное бормотание, ловя в нем хоть какой-то смысл. У старца имелся небольшой запас крупчатой муки и вина, а в моих сумках было вяленое мясо и изюм, так что пищей я был обеспечен. Старец с трудом глотал, и я поддерживал в нем силы горячим вином с водой, а также особым отваром из целебных трав, которые у меня были с собой. Каждое утро я только диву давался, что он опять пережил ночь. Так я и жил, днем хозяйничал, а долгами ночными часами сидел над больным или же уходил в часовню, где постепенно выветривался запах курений и через оконца тянул лесной сосновый ветер, сбивая на бок язычок пламени на фитиле.
Теперь, когда я вспоминаю это время, оно представляется мне как бы островом среди текучих вод. Или ночным сном, вносящим отдых и бодрость в дни трудов. Мне бы рваться в путь, чтобы поскорее увидеть Артура, потолковать снова с Ральфом и сговориться с графом Эктором, как, не выдавая тайны, включиться в Артурову жизнь. Я же ни о чем этом просто не думал. Глухая стена леса, ровный тихий светоч на алтаре, меч, спрятанный мною под стрехой сарая, — все это удерживало меня на месте, в благом ожидании. Человеку не дано знать, когда призовут или посетят его боги, но в иные минуты верные слуги ощущают их приближение. Вот так было и тогда.
На пятую ночь, когда я внес охапку дров для очага, отшельник заговорил со мною. Он смотрел на меня с кровати, не в силах поднять голову, но взгляд его был спокоен и ясен.
— Кто ты?
Я опустил дрова на пол и подошел к его ложу.
— Мое имя — Эмрис. Я проезжал через этот лес и наткнулся на твое святилище. Тебя я нашел у родника, внес в дом и уложил на кровать.
— Я… помню. Я пошел по воду…
Видно было, каких усилий стоит ему это воспоминание, но сознание полностью вернулось в его глаза, и речь его, хотя и не совсем внятная, была достаточно вразумительна.
— Ты болен, — сказал я ему, — Не утруждай себя теперь. Я принесу тебе питье, а потом ты должен опять отдыхать. Вот у меня тут отвар, который укрепит твои силы. Я врач, не бойся и выпей.
Он выпил, и вскоре бледность его чуть отступила и дыхание стало легче. Я спросил, не больно ли ему, и он одними губами беззвучно ответил: «Нет». Потом он некоторое время лежал спокойно, глядя на свет лампы за порогом. Я подбросил дров в огонь и поднял изголовье больного, чтобы ему легче дышалось, а сам уселся рядом и стал ждать. Ночь была тиха; снаружи доносилось близкое уханье белой совы. Я подумал: «Тебе уже недолго осталось ждать, сестра». Около полуночи старец легко повернул ко мне голову и спросил:
— Ты христианин?
— Я служу богу.
— Ты будешь блюсти это святилище, когда меня не станет?
— Святилище будет блюстись. Даю тебе слово.
Он кивнул, удовлетворенный, и опять какое-то время полежал спокойно. Но я чувствовал, что его что-то томит, я видел заботу в глубине его глаз. Я подогрел еще вина, смешал с настоем трав и поднес к его губам. Он поблагодарил меня вежливо, но рассеянно, словно думал о чем-то другом. Взгляд его снова устремился к освещенной двери в святилище.
Я сказал:
— Если хочешь, я съезжу вниз и привезу тебе христианского священника. Только тебе придется объяснить мне, как ехать.
Он покачал головой и снова закрыл глаза. Немного погодя он жалобно спросил:
— Ты слышишь их?
— Я слышу только сову.
— Нет, не ее. Других.
— Кого — других?
— Тех, кто толпится у дверей. Иногда в летнюю ночь они кричат, как молодые птицы или как отары на отдаленных холмах, — Он повернул голову из стороны в сторону, — Не дурно ли я поступил, что закрылся от них?
Я понял его. Я вспомнил жертвенную чашу у алтаря, родник за стеной, незажженные девять светильников — атрибуты древнейшей из религий. И белую парящую тень в сумеречных верхушках сосен, кажется, тоже. Да, здесь, как подсказывала мне моя кровь, место было свято еще с незапамятных времен. Я тихо спросил:
— Чье здесь было святилище, отец?
— В старину оно звалось святилищем деревьев. Потом — святилищем камня. Потом оно носило еще одно имя… а сейчас селяне внизу называют его Зеленая часовня.
— А то что было за имя?